В маленьком городке под Самарой, где панельные пятиэтажки помнят запахи домашних пирогов и смех детей во дворах, моя жизнь, отданная дочери, превратилась в ледяное одиночество. Я, Татьяна Игоревна, растила Настю одна, отдавая ей последние силы, но её чёрствость и упрёки разбили моё сердце, оставив внутри лишь выжженную пустыню.
Настя — моя кровь, моя рана. Её отец сбежал с молодой, когда девочке не было и шести, и я тащила нас обеих: днём — в магазине, вечерами — шила на заказ. Алименты то приходили, то нет, но я не ныла — лишь бы у Насти был новый портфель к сентябрю. Она выросла, закончила педагогический, устроилась в школу. Я гордилась, глядя, как она обустраивает жизнь, но не заметила, как стала для неё чужой. Теперь, в шестьдесят три, я чувствую себя ненужной тенью.
Вчерашний день, которого ждала с трепетом, обернулся пыткой. Настя обещала зайти, чтобы сходить на праздник в центр. Я встала на рассвете: испекла ватрушки, надела синее платье со свадьбы племянницы, даже подвела глаза тушью. «Как вчерашний концерт?» — спросила я, когда она переступила порог. «Норм», — бросила она, уткнувшись в экран. Её безразличие резануло, но я стиснула зубы, надеясь, что на площади всё наладится.
Мы вышли, но Настя будто шла не со мной. Она писала кому-то, хихикала, а я ковыляла рядом, как надоедливая старуха. На площади гремела музыка, пахло шаурмой, дети катались на каруселях. Я потянулась к ларьку с вязаными варежками, которые ей приглянулись. «Ма, хватит, — огрызнулась она, — я сама куплю». Вдруг из толпы выскочили её подруги — накрашенные, в кожанках. «Насть, все в «Берёзке» ждут!» — закричали они. Она кивнула, потом будто случайно вспомнила обо мне: «Ты же домой? Я позже позвоню».
Я остолбенела. «Доченька, мы ведь договорились…» — прошептала я, но голос предательски дрогнул. Она закатила глаза: «Боже, опять драма! Тебе же папаха перечисляет, чего ты ко мне лезешь? Займись собой!» Её слова вонзились, как лезвие. Перечисления? Да я каждую копейку в неё вложила — в репетиторов, в платье на выпускной! А теперь я виновата, что мешаю жить? Я развернулась и побрела прочь, чувствуя, как слёзы прожигают щёки.
Обратный путь длился вечность. Я шла по промозглым улицам, а вокруг звенели голоса счастливых семей. Моя кровь выбрала подруг и дешёвое вино, а я, родившая её, стала помехой. Дома я упала на кухонный стул — передо мной стояли остывшие ватрушки. За что? Я жила ради неё, а она не захотела и часа. Её слова про «папаху» грызли мозг, как крысы. Неужели она верит, что я копила на себя? Всё, до последней нитки, ушло на неё.
До утра я металась по комнате, вспоминая, как Настя в пять лет лепила мне куличики из песка, как мы жарили блины на Масленицу. Куда делась та малышка? Теперь она взрослая, но её равнодушие страшнее ножа. Утром я набрала её номер, надеясь на покаяние. «Ма, не приставай, — прошипела она, — у меня совещание». Её голос звучал так, будто я кассирша из ЖЭКа. Я чувствую, как она ускользает, и от этого рвётся душа.
Баба Катя с первого этажа, заметив мои опухшие веки, притащила варенье. «Тань, не парься, — вздохнула она, — одумается твоя дура». Но её советы — как пластырь на пулевое. Я боюсь, что дочь никогда не обнимет меня, не скажет: «Прости». Её слова — словно приговор. Где я ошиблась? Может, слишком берегла? Или мало била в детстве?
Теперь я сижу в тишине, разглядывая пожелтевшие фото, где мы с Настей смеёмся на даче. Вся моя жизнь — для неё, но она этого не ценит. Хочется верить, что она опомнится, приползёт на коленях, но с каждым днём надежда гаснет. Моя девочка выбрала свободу, а я осталась у разбитого корыта — с ненужными ватрушками и душой, полной осколков. Вчерашний праздник стал не просто обидой, а приговором: самая жертвенная любовь может оказаться ненужной, и мне предстоит научиться дышать с этой дырой в груди.